Протозверь
Какой он был, мой протосородич? Нет, не этот ваш двуногий дикарь, который дикарём и останется, изобрети он хоть сто раз атомную бомбу. Мой – гривастый, мохнатый, на мягких подушечках лап. Можно сколько угодно восстанавливать типаж по ископаемым скелетам. Но вряд ли когда-то заглянем в глаза и услышим рёв. Для этого есть только одно – фантазия.
Которую обозвали красивыми словами – «интерпретация» и «реконструкция».
…И вот оно – наслаждайтесь: «утро первого века». Вроде бы всё замечательно: экология на пять с плюсом, никаких ГМО, никакой политики. Даже государства никакого нет. Да что государство – ещё даже ни вождей, ни религии, ни первичной урбанизации: что поймали, то вместе съели, что насобирали, то поделили. Почти коммунизм. Почти идиллия.
Только вот по всем первобытным протокустам вязко и бессловесно, на уровне нервирующего психоза, разлит паралитический страх: не только ты охотишься за пищей, но и твоя возможная пища – за тобой. Бессловесно – потому что пока нет ничего. Только протокрик протопредка. Протослово. Протосигнал. Протосимвол. Протообраз. Названия всех опасностей, всех необъяснимостей, всех ужасов и всех зверей – весь универсум понятий сливается в одном звуке. Кошмарном. Безудержном. Бесконтрольном.
Вот она – западня. Протозападня. Протодвуногий в кольце проточетвероногих: роли поменялись. И в ужасе протодвуногий раскрывает глотку. Неосознанно. Истошно. На автомате.
Ему в этот момент совершенно неважно, кто и как впоследствии будет рассуждать об этом звуке-сигнале. Его вообще не интересует, что произойдёт «когда-то потом». Для него попросту нет этого «потом». Есть только сверкающие глаза враждебного зверья. Этот вопль. Единственная возможность оповестить сородичей. Надежда – хоть как-то выжить.
Ну а мы с вами… мы не знаем, чем закончилась эта гипотетическая, но отнюдь не фантастическая история. Возможно, что всё-таки подоспели соплеменники. Там, насколько я помню, как раз рухнуло подгнившее дерево – оно-то и заслонило весь обзор.
Но мы знаем точно: лишь спустя тысячелетия вопль первобытного испуга превратится во что-то большее. Он превратится в вопль оцивиленный, приглушённый, причёсанный и разодетый по последней моде.
И мы с вами будем только гадать, почему в нём, этом, пожалуй, самом физиологически естественном звуке, сольются все досанскритские гласные и сонорные согласные. Почему именно «а» будет оказываться на первом месте большинства письменных систем, зачастую не зависевших друг от друга: в латинском, греческом и славянском начертаниях; в арабском языке и иврите; в санскритской слоговой азбуке; «а» со значением «стервятник» в египетском; в японских катакане и хирагане.
Каким-то воспоминанием о древнем выкрике, что ли, нам достанется реакция на неприятную новость – с произнесением уже на вдохе…
Понесутся необъяснимые загадки – расчленения значений. Во вьетнамском восходящий «а» станет обозначать «второй, следующий»; в русском – «противопоставление»; в чешском – «соединение»; в романских – «направление движения». Но независимо ни от чего останется кочующее и неистребимое междометие. Где-то может не быть этих «уф», «вау» и «йоу». Но тот выкрик даст о себе знать везде. Да и сами первобытности не уйдут до конца никогда. Они так и будут напоминать о себе в искусстве, которому, казалось бы, мало дела до далёких пра-пра-прадедов с заострённой палкой.
Самообман. Мы создаём что-то, ведомые запредельным, засознательным, подсознательным.
Вскрик станет образом. Нестираемым никогда и ни при каких условиях. Он станет философским понятием. Он станет путеводной звездой и напутствием в вере: «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, Первый и Последний…»
Иероним Босх – «Несение креста», 1516
Он же неизгладимой печатью вернётся в обострённые моменты истории средневековым инквизиционным бешенством. Он напомнит о себе в картинах Иеронима Босха и в «Капричос» Франсиско Гойи.
Франсиско Гойя – офорт из «Капричос»
Уже в наши дни он загонит в угол своей полустихийной-полупсихической паникой в «Морской интерлюдии» Бенджамина Бриттена. И примерно в это же время так же панически будет кричать человек в «Десятой симфонии» Дмитрия Шостаковича (особенно во второй её части). Человек, зажатый системой и доведённый до отчаяния. Того, первобытного отчаяния.
Где-то на другом конце Евразии открытая гортань станет звуком космоса. Словно правда – «альфа». Именно с него погружаются в бесконечное самосозерцание. С него начинается беспредельное спокойствие гортанного распева – «аоум».
Он станет и совсем безобидным, перекочевав в сольфеджо прилежных школьниц, спешащих в музыкалку с заточенными карандашиками, ластиками и нотными листочками в ранцах. Но и сквозь вокализ он не преминет дискомфортно подвзвизгнуть, как в битловском Because. Этот крик будет то ретушироваться, то материализовываться, и снова появится равный сам себе в готическом Der letzte Hilfeschrei у Lacrimosa.
Вскрик даже однажды дойдёт и до своей высшей точки – станет беззвучным. Но вместе с тем – осязаемым и разрывающим барабанные перепонки зрителя. Мы явственно увидим этот крик, этот шизофренический ужас современности. На мосту. У Эдварда Мунка.
Эдвард Мунк – «Крик», 1895
Мы научимся слышать не слыша. Точнее, слышать глазами. Мы будем видеть и понимать. Понимать на уровне невербализуемого. С миллионами возможностей толкования. В нас будут просыпаться протосородичи...
…Всё, что окружало и окружает нас сейчас,– это беспредельный хаос первичных знаков и символов, которые вроде бы и давно затёрлись в миллионах дней. Стали повседневностью.
Мы не обращаем на них внимания, полагая их привычными. За небрежение они больно бьют по нашему восприятию, ибо любая вещь, хотим мы того или нет, носит на себе печать прошлого применения.
И нам только кажется, что то дальнее, дальнее, дальнее утро первого сигнала навсегда растворилось в седых днях…