Не молчи на меня!
Однажды питерскому другу-коллеге привалило счастье. В буквальном смысле. Прямо под ноги. Из гнезда на Каменноостровском вывалился птенец синицы. И прописался в Дэновой квартире. Птенца назвали Фридрихом — чёрт знает вообще, с какого перепугу. Дэн Фридриха кормил с ладошки, и в комнате стоял невообразимый гвалт. Но что-то где-то пошло не так. Птенец прожил едва неделю...
Я помню поразившую меня тогда фразу: «Сначала я не знал, как его заставить замолчать, а теперь не знаю, как заткнуть свои слёзы...»
Фридриха похоронили. Хоронили, кажется, чуть не всем двором. Положили сверху камушек. И были молчания, но молчания эти были разные...
Чтобы понять, какой неодинаковой может быть тишина вокруг нас, нужно вообразить себя в соответствующем контексте.
Тихая лунная летняя ночь. Вы в палатке, которую разбили у подножия какой-нибудь там сосны. На берегу журчащей речки. Ещё, конечно, вездесущие цикады. Июнь же. Плюс сверчки. И всё. Разве может быть что-то более идиллическое, думаете вы. И в этот момент где-то внезапно раздаётся вопль. Страшный, протяжный, душераздирающий. Что-то где-то даже как будто то ли глухо стукнулось, то ли выстрелило. И тишина.
Всё так же воркотливо журчит речка. Ничего не изменилось. Та же луна. Те же сверчки да цикады. Снова ночь. Летняя и тихая, да не та же. Вы прекрасно понимаете, что заснуть не получится. Потому что наступила другая тишина.
Сработало абстрагирование — соединение знака-послания (вопля и странного звука-хлопка) с возможной моделью ситуации. Реконструкция по имеющимся ментальным образцам и даёт однозначно понять: вряд ли то были поиски папоротника на Ивана Купалу.
Пронзительность же молчания постигается только в контрасте с полной ему противоположностью. Молчание — изнанка образа. Его присутствие при фактическом отсутствии. Установка на определённый образ-референт.
Как подобная изнанка, оно и вбирает в себя все мыслимые и немыслимые объекты. По контексту. Молчание — свободный заместитель. А как свободный заместитель, оно и будет играть самые разнообразные роли в самых разных одёжках.
Если умирает человек, то молчание не предполагает заместительность, скажем, мороженому. Оно в тот момент равно мыслям об умершем. А если ребёнок в жаркий день уронит на асфальт только что купленный вафельный стаканчик, то мама строго-строго и молча посмотрит на дитя. И замещённое молчанием «упавшее мороженое» будет как раз прочитываться в замершем мамином взгляде. Это и прочтёт ребёнок. Но никак не скорбь по почившей прабабке. Когда тоже вроде молчали.
Но по-другому ведь молчали. Широк арсенал тишины. В зависимости от исчезающего и, соответственно, замещаемого объекта.
Путь к образу, оказывается, может пойти не обязательно от вскрика, вздоха, жеста.
Тишину мы не можем осознать безотносительно. Даже сакральная медитация и монашеская жизнь всё равно оттеняются мирским существованием. Без него нет смысла отшельничества. В противном случа все отшельники. Ведь никому не придёт в голову создавать Ассоциацию жителей Земли. Некому противопоставить. До поры до времени, конечно.
Михаил Нестеров. Молчание. 1903
Но до тех инопланетных встреч ещё килограммы лет. И поэтому, пока есть время, мы снова устремимся в нашу протопещеру, чтобы посмотреть, как же всё нарождалось.
А в протопещере сегодня что-то как-то невесело. Да нам вообще везёт на разные драматические моменты. На груде соломы лежит старик. Он едва шевелит губами. Весь обложен шкурами. Чтобы не мёрз.
Вокруг стоят остальные жители и как-то боязливо перешёптываются. Страх передался детям — и они не рискуют не то что плакать, а, кажется, и дышать. Пещеру переполняет тишина. Которой потом поколения пишущих приделают штамп «зловещая».
На соломе и под шкурами, конечно же, вождь. Он что-то бубнит себе под нос. В гроб сходя благословил. Или что-то в этом духе. Вот последний вздох. Ушёл. Всё. Говорил мудрый вождь — ушёл мудрый вождь. Плачь не плачь, а не вернёшь.
Это завтра будет выяснение вопроса, кто поведёт дальше первобытное племя к новым свершениям. Это завтра будет суета вокруг похорон. Завтра. Сегодня ночью... всеобъемлющая тишина. Которая и замещает ушедшего.
Тишина станет самым разрушительным аргументом, который войдёт в такую непреложную классику, что рядом с нею многие её прочие реализации уже будут казаться какими-то малозначительными тишинёшечками. Бестолковыми и беспомощными.
Тишина не просто будет замещать отсутствующий объект, который через такой акцент актуализируется в нашем сознании. Она будет идти в паре с характеристикой этого объекта. Она станет заместителем-отношением.
Среди первых молчаний будет «благородное молчание Будды». Он с улыбкой не даст ответа на вопросы, которые будут интересовать одного не в меру любопытного монаха. И первой реализацией тишины будет... недосказанность. Недосказанность и выльется в один из самых мощных приёмов художественной практики. Открытый финал. Бесконечность интерпретаций. Множество входов и выходов.
Мы не можем точно сказать, знал Будда или нет ответы на вопросы, поставленные монахом. Мы точно знаем, что он не хотел на них отвечать. Мы можем предположить (уже без уверенности), что он не мог это сформулировать посредством человеческого языка. Недосказанность же эта даёт право толковать так, как хочется.
«Конечна ли Вселенная? — спросили Будду. — Или она бесконечна?»
Ну а в самом деле. Допустим, вы узнаете ответ на этот вопрос: «Что проку?» Что это изменит в вас? Займитесь делом — спасите свою душу.
Николай Рерих. Будда-победитель. 1924
Эту тишину и молчание, в особенности в сакральной живописи начала XX века, будут использовать как элемент композиции. Причём определяющий даже размещение элементов по холсту. Спокойствие не передать хаосом линий и бешеными мазками экспрессионизма. Спокойствие – это композиционная уравновешенность. И эта взвешенная невозмутимость словно сама собой накидывает сетку трёхчастного членения на полотно. Мы видим взор Будды без взора. Отделяющий две из трёх третей. И сталагмит, отделяющий ровно третью часть.
Молчание постепенно станет не только недосказанностью. Ибо недопустимый шаг сойдёт Цицерону с рук. Заговорщик Катилина примет добровольную ссылку. Хотя в той ситуации это было не совсем верно. Но не будет возражать сенат.
Цицерон пользуется тем же приёмом, что и Будда. Только по-европейски энергично. Деятельная недосказанность.
В своей пламенной речи он вводит ей новую характеристику — привнесённая интерпретация. Молчание — объект нулевого значения. Неинтерпретируемое ввиду отсутствия реального денотата. Цицерон восклицает: «Молчат, значит, обвиняют» (cum tacent clamant). Мы никогда не узнаем, почему же промолчал Сенат. В страхе ли? В ужасе ли от разоблачения? Под давлением ли Цицерона? Но Цицерон, блестящий оратор, поворачивает в свою сторону: сенат согласен. Это подхватят века, которые придут после него.
В любовно-лирической поэзии молчание будет приобретать черты чего-то контекстуально подразумеваемого. У Ивана Бунина оно будет разительно отличаться от тишины Яромира Ногавицы. Если у первого то будет трагическое молчание отказа, то у второго — скорее символ сладостного воспоминания. Молчание как мечта. Молчание как лёгкость детства.
Как светла, как нарядна весна!
Погляди мне в глаза, как бывало,
И скажи: отчего ты грустна?
Отчего ты так ласкова стала?
Но молчишь ты, слаба, как цветок...
О, молчи! Мне не надо признанья:
Я узнал эту ласку прощанья, —
Я опять одинок!
Яромир Ногавица (Jaromír Nohavica) в своей шутливой, но не без двойного дна поэзии, обманчиво исполняемой под незатейливые гитарные переборы, читателя-слушателя заставит улыбнуться. Реализуется ещё одно из допустимых свойств тишины, её лёгкость. Лёгкость расставания с ушедшим.
S nohama křížem a rukama za hlavou
koukám nahoru na oblohu modravou,
kde se mezi mraky honí moje strakaté krávy1.
И вот что характерно: сама тишина не называется. Но сочетание образов, как и на холсте, выстраивает общую картину через набор конструктов, традиционно понимаемых нами как беззвучные. Это «ноги крестом, руки за голову» (поза мирного созерцания, лёжа), «облака, напоминающие коров» (медленное проплывание). Воспоминание о пятнистых бурёнках, которых так хотел пасти в детстве будущий бард.
Даже музыкальная абстрактность не будет этому чужда. Пожалуй, никто иной не сможет так точно передать спокойствие могучего и степенного Рейна, как Рихард Вагнер. Именно сценой величавого молчания водной глади он и откроет тетралогию «Кольцо нибелунга».
Так же в точности, теми же способами, но с обратным знаком — знаком предвосхищаемой трагедии — появится обращение Марио Каварадосси из «Тоски» Джаккомо Пуччини. В одной из самых знаменитых арий за всю оперную историю. E lucevan le stelle — и сияли звёзды. Холодные и безответные. Ни единого звука. Смолкнет моя молитва — смолкну я. А вскоре... смолкну навсегда.
Пауза в музыкальной ткани — элемент не менее священный, чем ткань звучащая. Да и само по себе, с точки зрения музыки, выражение «незвучащая пауза» бессмысленно. Пауза звучит. И ещё как звучит — до истерического надрыва. Ибо резкие замолкания — это рваная музыкальная ткань, которая вряд ли ставит целью убаюкать слушателя.
Музыка в целом будет использовать паузу, часто очень отрывистую, внезапную. Надсадный характер романтика Густава Малера, наверное, как никто эту паузационную отрывистость доведёт до предела в Пятой симфонии. Замолкание оркестра, особенно в самом начале, задающем ритм траурного марша. Подчёркивается ритмованностью пауз. От одной к другой. И лоскутная музыкальная ткань будет уже преследовать слушателя все 75 минут масштабной симфонии.
Но не только в смысле художественного образа будет использоваться тишина. Став образом-отношением и образом-оценкой, тишина, молчание и недосказанность окажутся не менее действенными в повседневности. Это почти непобедимое оружие протеста. Молчанием встречали врага многие гордые и непокорные города. Как встречал гитлеровцев Париж. Пустыми улицами. Закрытыми ставнями.
Тишина-презрение. И это уже что-то новое. Тишина-равнодушие. Бьющая зачастую сильнее, чем крик и прямое проклятие.
Это всё наш абстрагизатор в голове. Его работа.
Это именно он включает механизм допущения: бывает такая тишина, после которой возврат назад невозможен.
Перевод
1Скрестив ноги с руками за головой,
я смотрю на голубоватые облака вверху.
Там гонят моё стадо пятнистых коров.
(Яромир Ногавица, пер. с чешского)